Дайте песенок, под которые хочется немного порыдать во весь голос. Спасибо.
Так долго прогружало картиночку.
Бамп.
Да ладно вам, чего вы. Всего одну песенку.
Только годную.
https://www.youtube.com/watch?v=g02DNyBLJo4
https://www.youtube.com/watch?v=vSt-9eWBQKg
>>124415404Не принимается, слишком позитивная.
https://www.youtube.com/watch?v=1nF3-0O6UHs
>>124415430Здесь только два аккорда?
>>124415485Ты дебил штоле ? :D
>>124415510Мне не нравится твоя Кататония. Есть что-то ещё?
https://www.youtube.com/watch?v=1nF3-0O6UHs>>124415515Тебе блять сложную музыку для рыданий подавать ?
Ребят, серьёзно?
>>124415562Дыа, сложнуйу.
https://www.youtube.com/watch?v=qp3eX93vHeo
Блин, ни хрена не хочется уже грустить. С вашими анонами...
>>124415586А давай ка ты нахуй сходишь, вместе со своим тредом.
>>124415611Да ну тебя.
https://www.youtube.com/watch?v=4rcg1ubkAeo
>>124415193 (OP)Хуй мусорам)
>>124415635Ну а чего ты выебываешься? Тебе дают музыку грустную, а ты еще и носом воротишь, хуйло
https://www.youtube.com/watch?v=JaZHJcQLUkE
>>124415687Она не грустная! Она фоновая! И я просила песен, а не мелодий на одном аккорде. Хочу песенок!
>>124415747Ох блять, да ты еще и шлюха.
>>124415793Черти!Ну да ладно.
>>124415586https://www.youtube.com/watch?v=giM4llxgNbIhttps://www.youtube.com/watch?v=4A5X7tBRqSshttps://www.youtube.com/watch?v=jO_Cp-Qlg5Eна тебе сложную, пиздатеперь иди нахуй
>>124416044Кхе-хе-хе. Спасибо.
>>124415193 (OP)Песенка маленького мамонтенка про маму из советского мультика.
https://www.youtube.com/watch?v=Ph2KMKr5YSw
Это человек, не имеющийникакой значимости в коллективе,это всего-навсегоиндивид.Л.-Ф. Селин. "Церковь"
Эти тетради были обнаружены в бумагах Антуана Рокантена.Мы публикуем их, ничего в них не меняя.Первая страница не датирована, но у нас есть вескиеоснования полагать, что запись сделана за несколько недель дотого, как начат сам дневник. Стало быть, она, вероятно,относится самое позднее к первым числам января 1932 года.В эту пору Антуан Рокантен, объездивший ЦентральнуюЕвропу, Северную Африку и Дальний Восток, уже три года какобосновался в Бувиле, чтобы завершить свои историческиеразыскания, посвященные маркизу де Рольбону.
Пожалуй, лучше всего делать записи изо дня в день. Вестидневник, чтобы докопаться до сути. Не упускать оттенков, мелкихфактов, даже если кажется, что они несущественны, и, главное,привести их в систему. Описывать, как я вижу этот стол, улицу,людей, мой кисет, потому что ЭТО-ТО и изменилось. Надо точноопределить масштаб и характер этой перемены.Взять хотя бы вот этот картонный футляр, в котором я держупузырек с чернилами. Надо попытаться определить, как я виделего до и как я теперь(_2). Ну так вот, это прямоугольныйпараллелепипед, который выделяется на фоне... Чепуха, тут не очем говорить. Вот этого как раз и надо остерегаться --изображать странным то, в чем ни малейшей странности нет.Дневник, по-моему, тем и опасен: ты все время начеку, всепреувеличиваешь и непрерывно насилуешь правду. С другойстороны, совершенно очевидно, что у меня в любую минуту -- поотношению хотя бы к этому футляру или к любому другому предмету-- может снова возникнуть позавчерашнее ощущение. Я долженвсегда быть к нему готовым, иначе оно снова ускользнет у менямежду пальцев. Не надо ничего(_3), а просто тщательно и вмельчайших подробностях записывать все, что происходит.Само собой, теперь я уже не могу точно описать все то, чтослучилось в субботу и позавчера, с тех пор прошло слишком многовремени. Могу сказать только, что ни в том, ни в другом случаене было того, что обыкновенно называют "событием". В субботумальчишки бросали в море гальку -- "пекли блины", -- мнезахотелось тоже по их примеру бросить гальку в море.И вдруг язамер, выронил камень и ушел. Вид у меня, наверно, былстранный, потому что мальчишки смеялись мне вслед.Такова сторона внешняя. То, что произошло во мне самом,четких следов не оставило. Я увидел нечто, от чего мне сталопротивно, но теперь я уже не знаю, смотрел ли я на море или накамень. Камень был гладкий, с одной стороны сухой, с другой --влажный и грязный. Я держал его за края, растопырив пальцы,чтобы не испачкаться.Позавчерашнее было много сложнее. И к нему еще добавиласьцепочка совпадений и недоразумений, для меня необъяснимых. Ноне стану развлекаться их описанием. В общем-то ясно: япочувствовал страх или что-то в этом роде. Если я пойму хотябы, чего я испугался, это уже будет шаг вперед.Занятно, что мне и в голову не приходит, что я сошел сума, наоборот, я отчетливо сознаю, что я в полном рассудке:перемены касаются окружающего мира. Но мне хотелось бы в этомубедиться.
В конце концов, может, это и впрямь был легкий приступбезумия. От него не осталось и следа. Сегодня странные ощущенияпрошлой недели кажутся мне просто смешными, я не в состоянии ихпонять. Нынче вечером я прекрасно вписываюсь в окружающий мир,не хуже любого добропорядочного буржуа. Вот мой номер в отеле,окнами на северо-восток. Внизу -- улица Инвалидов Войны истройплощадка нового вокзала. Из окна мне видны красные и белыерекламные огни кафе "Приют путейцев" на углу бульвара ВиктораНуара. Только что прибыл парижский поезд. Из старого зданиявокзала выходят и разбредаются по улицам пассажиры. Я слышушаги и голоса. Многие ждут последнего трамвая. Должно быть, онисбились унылой кучкой у газового фонаря под самым моим окном.Придется им постоять еще несколько минут -- трамвай придет нераньше чем в десять сорок пять. Лишь бы только этой ночью неприехали коммивояжеры: мне так хочется спать, я уже так давнонедосыпаю. Одну бы спокойную ночь, одну-единственную, и всеснимет как рукой.Одиннадцать сорок пять, бояться больше нечего --коммивояжеры были бы уже здесь. Разве что появится господин изРуана. Он является каждую неделю, ему оставляют второй номер навтором этаже -- тот, в котором биде. Он еще может притащиться,он частенько перед сном пропускает стаканчик в "Приютепутейцев". Впрочем, он не из шумных. Маленький, опрятный, счерными нафабренными усами и в парике. А вот и он.Когда я услышал, как он поднимается по лестнице, меня дажечто-то кольнуло в сердце -- так успокоительно звучали его шаги:чего бояться в мире, где все идет заведенным порядком?По-моему, я выздоровел.А вот и трамвай, семерка. Маршрут: Бойня -- Большие доки.Он возвещает о своем прибытии громким лязгом железа. Потомотходит. До отказа набитый чемоданами и спящими детьми, онудаляется в сторону доков, к заводам, во мрак восточной частигорода. Это предпоследний трамвай, последний пройдет через час.Сейчас я лягу. Я выздоровел, не стану, как маленькаядевочка, изо дня в день записывать свои впечатления в красивуюновенькую тетрадь. Вести дневник стоит только в одном случае --если
тннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтннтнн
>>124416212За что, анон? Почему бы тебе не вайперить несчастного нытика, который страдает о тяночках? Почему ты обрёл своё место обитания здесь, в треде грустномузыки?
>>124416266https://www.youtube.com/watch?v=Uqv8g4Hlyjo
Со мной что-то случилось, сомнений больше нет. Эта штукавыявилась как болезнь, а не так, как выявляется нечтобесспорное, очевидное. Она проникла в меня исподтишка, капля покапле: мне было как-то не по себе, как-то неуютно -- вот и все.А угнездившись во мне, она затаилась, присмирела, и мне удалосьубедить себя, что ничего у меня нет, что тревога ложная. И воттеперь это расцвело пышным цветом.Не думаю, что ремесло историка располагает кпсихологическому анализу. В нашей сфере мы имеем дело только снерасчлененными чувствами, им даются родовые наименования --например, Честолюбие или Корысть. Между тем, если бы я хотьнемного знал самого себя, воспользоваться этим знанием мнеследовало бы именно теперь.Например, что-то новое появилось в моих руках -- в том,как я, скажем, беру трубку или держу вилку. А может, кто егознает, сама вилка теперь как-то иначе дается в руки. Вотнедавно я собирался войти в свой номер и вдруг замер -- япочувствовал в руке холодный предмет, он приковал мое вниманиекакой-то своей необычностью, что ли. Я разжал руку, посмотрел-- я держал всего-навсего дверную ручку. Или утром вбиблиотеке, ко мне подошел поздороваться Самоучка(_6), а я несразу его узнал. Передо мной было незнакомое лицо и даже не вполном смысле слова лицо. И потом, кисть его руки, словно белыйчервяк в моей ладони. Я тотчас разжал пальцы, и его рука вялоповисла вдоль тела.То же самое на улицах -- там множество непрестанныхподозрительных звуков.Стало быть, за последние недели произошла перемена. Но вчем? Это некая абстрактная перемена, ни с чем конкретным несвязанная. Может, это изменился я? А если не я, то, стало быть,эта комната, этот город, природа; надо выбирать.
Думаю, что изменился я, -- это самое простое решение. Исамое неприятное. Но все же я должен признать, что мнесвойственны такого рода внезапные превращения. Дело в том, чторазмышляю я редко и во мне накапливается множество мелкихизменений, которых я не замечаю, а потом в один прекрасный деньсовершается настоящая революция. Вот почему людямпредставляется, что я веду себя в жизни непоследовательно ипротиворечиво. К примеру, когда я уехал из Франции, многиесчитали мой поступок блажью. С таким же успехом они могли бытолковать о блажи, когда после шестилетних скитаний я внезапновернулся во Францию. Я, как сейчас, вижу себя вместе с Мерсье вкабинете этого французского чиновника, который в прошлом годувышел в отставку в связи с делом Петру. А тогда Мерсьесобирался в Бенгалию с какими-то археологическими планами. Мневсегда хотелось побывать в Бенгалии, и он стал уговаривать меняпоехать с ним. С какой целью, я теперь и сам не пойму. Может,он не доверял Порталю и надеялся, что я буду за нимприсматривать. У меня не было причин для отказа. Даже если бы вту пору я догадался об этой маленькой хитрости насчет Порталя,тем больше оснований у меня было с восторгом принятьпредложение. А меня точно разбил паралич, я не мог вымолвить нислова. Я впился взглядом в маленькую кхмерскую статуэтку назеленом коврике рядом с телефонным аппаратом. И мне казалось,что я весь до краев налился то ли лимфой, то ли теплым молоком.Мерсье с ангельским терпением, маскировавшим некотороераздражение, втолковывал мне:-- Вы же понимаете, мне надо все официально оформить. Яуверен, что в конце концов вы скажете "да", так лучше ужсоглашайтесь сразу.У него была черная с рыжеватым отливом сильно надушеннаяборода. При каждом движении его головы меня обдавало волнойдухов. И я вдруг очнулся от шестилетней спячки.Статуэтка показалась мне противной и глупой, япочувствовал страшную скуку. Я никак не мог взять в толк, зачемменя занесло в Индонезию. Что я тут делаю? Зачем говорю с этимилюдьми? Почему я одет в этот дурацкий костюм? Страсть мояумерла. Она заполняла и морочила меня много лет подряд --теперь я был опустошен. Но это еще не самое худшее: передомной, раскинувшись с этакой небрежностью, маячила некая мысль-- обширная и тусклая. Трудно сказать, в чем она заключалась,но я не мог на нее глядеть: так она была мне омерзительна. Ивсе это слилось для меня с запахом, который шел от бородыМерсье.Я встряхнулся, преисполненный злобы на Мерсье, и сухоответил:-- Спасибо, но я уже слишком давно разъезжаю, поравозвращаться во Францию.И через два дня сел на пароход, идущий в Марсель. Если яне ошибаюсь, если все накапливающиеся симптомы предвещают новыйпереворот в моей жизни, скажу прямо -- я боюсь. И не потому,что жизнь моя так уж богата, насыщена, драгоценна. Я боюсьтого, что готово народиться, что завладеет мной и увлечет меня-- куда? Неужели мне опять придется уехать, бросить, незакончив, все, что я начал -- исследования, книгу? И потомчерез несколько месяцев, через несколько лет вновь очнутьсяизнуренным, разочарованным среди новых руин? Я долженразобраться в себе, пока не поздно.
Ничего нового.С девяти до часа работал в библиотеке. Привел в порядокXII главу и все, что касается пребывания Рольбона в России досмерти Павла I. Эта часть работы закончена -- к ней нужно будетвернуться только при переписке набело.Сейчас половина второго. Сижу в кафе "Мабли", ем сандвич,все почти в порядке. Впрочем, в любом кафе все всегда впорядке, и в особенности в кафе "Мабли" благодаря хозяину мсьеФаскелю, на лице которого с успокоительной определенностьюнаписано: "прохвост". Близится час, когда он уходит поспать,глаза у него уже покраснели, но повадка все такая же живая ирешительная. Он прохаживается между столиками, доверительнонаклоняясь к клиентам:-- Все хорошо, мсье?Я с улыбкой наблюдаю его оживление -- в часы, когда егозаведение пусто, пустеет и его голова. С двух до четырех в кафеникого не остается, тогда мсье Фаскель сонно делает несколькошагов, официанты гасят свет, и сознание его выключается --наедине с собой этот человек всегда спит.Но пока в кафе еще остается десятка два клиентов -- этохолостяки, невысокого ранга инженеры, служащие. Обычно онинаспех обедают в семейных пансионах, которые зовут своейстоловкой, и поскольку всем им хочется позволить себе шикнуть,они, пообедав, приходят сюда выпить по чашечке кофе и поигратьв кости. Они шумят, негромко и нестройно, -- такой шум мне немешает. Им тоже, чтобы существовать, надо держаться кучно.А я живу один, совершенно один. Не разговариваю ни с кем иникогда; ничего не беру, ничего не даю. Самоучка не в счет.Есть, конечно, Франсуаза, хозяйка "Приюта Путейцев". Но разве яс ней разговариваю? Иногда после ужина, когда она подает мнекружку пива, я спрашиваю:-- У вас сегодня вечером найдется минутка?Она никогда не говорит "нет", и я иду за ней следом в однуиз больших комнат на втором этаже, которые она сдает започасовую или поденную плату. Я ей не плачу -- мы занимаемсялюбовью на равных. Она получает от этого удовольствие (мужчинаей нужен каждый день, и кроме меня у нее есть еще многодругих), а я освобождаюсь от приступов меланхолии, причиныкоторой мне слишком хорошо известны. Но мы почти неразговариваем. Да и к чему? Каждый занят собой, впрочем, длянее я прежде всего клиент ее кафе.-- Скажите, -- говорит она, стягивая с себя платье, -- выпробовали аперитив "Брико"? На этой неделе его заказали двоеклиентов. Официантка не знала, пришла и спрашивает у меня. Аэто коммивояжеры, они, наверно, пили его в Париже. Но я, когдачего не знаю, покупать не люблю. Если вы не против, я останусьв чулках.В прежнее время, бывало, она уйдет, а я еще долго думаю обАнни. Теперь я не думаю ни о ком; я даже не ищу слов. Этоперетекает во мне то быстрее, то медленнее, я не стараюсьничего закреплять, течет, ну и пусть себе. Оттого что мысли моине облекаются в слова, чаще всего они остаются хлопьями тумана.Они принимают смутные, причудливые формы, набегают одна надругую, и я тотчас их забываю.Эти парни меня восхищают: прихлебывая свой кофе, онирассказывают друг другу истории, четкие и правдоподобные.Спросите их, что они делали вчера, -- они ничуть не смутятся, вдвух словах они вам все объяснят. Я бы на их месте началмямлить. Правда и то, что уже давным-давно ни одна душа неинтересуется, как я провожу время. Когда живешь один, вообщезабываешь, что значит рассказывать: правдоподобные историиисчезают вместе с друзьями. События тоже текут мимо: откуда нивозьмись появляются люди, что-то говорят, потом уходят, и тыбарахтаешься в историях без начала и конца -- свидетель из тебябыл бы никудышный. Зато все неправдоподобное, все то, во что неповерят ни в одном кафе, -- этого хоть пруд пруди. Вот, кпримеру, в субботу, часа в четыре пополудни, по краюдеревянного настила возле площадки, где строят новый вокзал,бежала, пятясь, маленькая женщина в голубом и смеялась, махаяплатком. В это же самое время за угол этой улицы, насвистывая,сворачивал негр в плаще кремового цвета и зеленой шляпе.Женщина, все так же пятясь, налетела на него под фонарем,который подвешен к дощатому забору и который зажигают повечерам. Таким образом здесь оказались сразу: резко пахнущийсырым деревом забор, фонарь, славная белокурая малютка вголубом в объятьях негра под пламенеющим небом. Будь насчетверо или пятеро, мы, наверно, отметили бы это столкновение,эти нежные краски, красивое голубое пальто, похожее на пуховуюперинку, светлый плащ, красные стекла фонаря, мы посмеялись бынад растерянным выражением двух детских лиц.Но одинокого человека редко тянет засмеяться -- группаприобрела для меня на миг острый, даже свирепый, хотя и чистыйсмысл. Потом она распалась, остался только фонарь, забор и небо-- это тоже было все еще довольно красиво. Час спустя зажглифонарь, поднялся ветер, небо почернело -- и все исчезло.Все это не ново; я никогда не чурался этих безобидныхощущений -- наоборот. Чтобы к ним приобщиться, довольнопочувствовать себя хоть капельку одиноким -- ровно настолько,чтобы на некоторое время освободиться от правдоподобия. Но явсегда оставался среди людей, на поверхности одиночества, втвердой решимости при малейшей тревоге укрыться среди себеподобных -- по сути дела, до сих пор я был просто любителем.А теперь меня повсюду окружают вещи -- к примеру, вот этапивная кружка на столе. Когда я ее вижу, мне хочется крикнуть:"Чур, не играю". Мне совершенно ясно, что я зашел слишкомдалеко. Наверно, с одиночеством нельзя играть "по маленькой".Это вовсе не значит, что теперь перед сном я заглядываю подкровать или боюсь, что посреди ночи моя дверь вдруг распахнетсянастежь. И все-таки я встревожен: вот уже полчаса я избегаюСМОТРЕТЬ на эту пивную кружку. Я смотрю поверх нее, ниже нее,правее, левее -- но ЕЕ стараюсь не видеть. И прекрасно знаю,что холостяки, которые сидят вокруг, ничем мне помочь не могут:поздно, я уже не могу укрыться среди них. Они хлопнут меня поплечу, скажут: "Ну и что, что в ней такого, в этой пивнойкружке? Кружка как кружка. Граненая, с ручкой, с маленькойэмблемой -- герб, в нем лопата и надпись "Шпатенброй".Я все это знаю, но знаю, что в ней есть и кое-что другое.Ничего особенного. Но я не могу объяснить, что я вижу. Никомуне могу объяснить. В этом все и дело -- я тихо погружаюсь надно, туда, где страх.Среди этих веселых и здравых голосов я один. Парни вокругменя все время говорят друг с другом, с ликованьем обнаруживая,что их взгляды совпадают. Господи, как они дорожат тем, что вседумают одно и то же. Стоит только посмотреть на выражение ихлиц, когда среди них появляется вдруг человек с взглядом, как увытащенной из воды рыбы, устремленным внутрь себя, человек, скоторым ну никак невозможно сойтись во мнениях. Когда мне быловосемь лет и я играл в Люксембургском саду, был один такойчеловек -- он усаживался под навесом у решетки, выходящей наулицу Огюста Конта. Он не говорил ни слова, но время от временивытягивал ногу и с испугом на нее смотрел. Эта нога была вботинке, но другая в шлепанце. Сторож объяснил моему дяде, чтоэтот человек -- бывший классный надзиратель. Его уволили вотставку, потому что он явился в классы зачитывать отметки зачетверть в зеленом фраке академика. Он внушал нам невыразимыйужас, потому что мы чувствовали, что он одинок. Однажды онулыбнулся Роберу, издали протянув к нему руки, -- Робер едва нелишился чувств. Этот тип внушал нам ужас не жалким своим видоми не потому, что на шее у него был нарост, который терся о крайпристежного воротничка, а потому, что мы чувствовали: в егоголове шевелятся мысли краба или лангуста. И нас приводило вужас, что мысли лангуста могут вращаться вокруг навеса, вокругнаших обручей, вокруг садовых кустов.Неужели мне уготована такая участь? В первый раз в жизнимне тяжело быть одному. Пока еще не поздно, пока я еще ненавожу страх на детей, я хотел бы с кем-нибудь поговорить отом, что со мной происходит.
Странно, я исписал десять страниц, а правды так и несказал -- во всяком случае, всей правды. Когда сразу после датыя написал: "Ничего нового", я был неискренен -- вдействительности маленькое происшествие, в котором нет ничегопостыдного или необычного, не хотело ложиться на бумагу."Ничего нового". Просто диву даешься, как можно лгать,прикрываясь здравым смыслом. Если угодно, и в самом деле ничегонового не произошло, когда сегодня утром, выйдя из гостиницы"Прентания", по пути в библиотеку, я захотел и не смогподобрать валявшийся на земле клочок бумаги. Только и всего,это даже нельзя назвать происшествием. Но если говорить честно,меня оно глубоко взволновало -- я подумал: отныне я несвободен. В библиотеке я тщетно старался отделаться от этоймысли. Решил убежать от нее в кафе "Мабли". Надеялся, что онарассеется при свете огней. Но она осталась сидеть во мне,гнетущая, мучительная. Это она продиктовала мне предшествующиестраницы.Почему же я о ней не упомянул? Наверно, из гордости, аможет, отчасти по неуменью. У меня нет привычки рассказыватьсамому себе о том, что со мной происходит, поэтому я не могувоспроизвести события в их последовательности, не умею выделитьглавное. Но теперь кончено -- я перечел то, что записал в кафе"Мабли", и мне стало стыдно: довольно утаек, душевныхпереливов, неизъяснимого, я не девица и не священник, чтобызабавляться игрой в душевные переживания.Рассуждать тут особенно не о чем: я не смог подобратьклочок бумаги, только и всего.Вообще я очень люблю подбирать каштаны, старые лоскутки ив особенности бумажки. Мне приятно брать их в руки, стискиватьв ладони, еще немного -- и я совал бы их в рот, как дети. Аннипросто из себя выходила, когда я за уголок тянул к себероскошный, плотный лист бумаги, весьма вероятно выпачканный вдерьме. Летом и в начале осени в садах валяются обрывкивыжженных солнцем газет, сухие и ломкие, как опавшие листья, итакие желтые, словно их обработали пикриновой кислотой. А зимойодни бумажки распластаны, растоптаны, испачканы, онивозвращаются в землю. А другое, новенькие, даже глянцевитые,белоснежные и трепещущие, похожи на лебедей, хотя земля ужеоблепила их снизу. Они извиваются, вырываются из грязи, но внескольких шагах распластываются на земле -- и уже навсегда. Ивсе это приятно подбирать. Иногда я просто ощупываю бумажку,поднося совсем близко к глазам, иногда просто рву, чтобыуслышать ее долгий хруст, а если бумага совсем мокрая, поджигаюее, что вовсе не так просто, и потом вытираю грязные ладони окакую-нибудь стену или ствол.И вот сегодня я загляделся на рыжеватые сапогикавалерийского офицера, который вышел из казармы. Проследив заними глазами, я заметил на краю лужи клочок бумаги. Я подумал:сейчас офицер втопчет бумажку сапогом в грязь -- ан нет, онразом перешагнул и бумажку и лужу. Я подошел ближе -- этооказалась страница линованной бумаги, судя по всему, вырваннаяиз школьной тетради. Намокшая под дождем, она вся измялась,вздулась и покрылась волдырями, как обожженная рука. Краснаяполоска полей слиняла розоватыми подтеками, местами черниларасплылись. Нижнюю часть страницы скрывала засохшая коркагрязи. Я наклонился, уже предвкушая, как дотронусь до этогонежного сырого теста и мои пальцы скатают его в серыекомочки... И не смог.Секунду я стоял нагнувшись, прочел слова: "Диктант. Белаясова" -- и распрямился с пустыми руками. Я утратил свободу, ябольше не властен делать то, что хочу.Предметы не должны нас БЕСПОКОИТЬ: ведь они не живыесущества. Ими пользуются, их кладут на место, среди них живут,они полезны -- вот и все. А меня они беспокоят, и этоневыносимо. Я боюсь вступать с ними в контакт, как если бы онибыли живыми существами!Теперь я понял -- теперь мне точнее помнится то, что япочувствовал однажды на берегу моря, когда держал в рукахгальку. Это было какое-то сладковатое омерзение. До чего же этобыло гнусно! И исходило это ощущение от камня, я уверен, этопередавалось от камня моим рукам. Вот именно, совершенно точно:руки словно бы тошнило.
Только что, спускаясь по лестнице отеля, я слышал, какЛюси в сотый раз плакалась хозяйке, продолжая вощить ступени.Хозяйка отвечала с натугой, короткими фразами -- она еще неуспела вставить зубной протез; она была полуголая, в розовомхалате и в домашних туфлях. Люси, по своему обыкновению, ходилазамарашкой; время от времени переставая натирать ступени, онавыпрямлялась на коленях, чтобы взглянуть на хозяйку. Говорилаона без передышки, рассудительным тоном.-- По мне, в сто раз лучше, если бы он бабником был, --говорила она. -- Я бы на это рукой махнула, лишь бы ему вредани было.Речь шла о ее муже. Эта чернявая коротышка в сорок лег,скопив деньжат, приобрела себе восхитительного парня,
слесаря-монтажника с заводов Лекуэнт. Брак оказалсянесчастливым. Муж не бьет Люси, не обманывает, но он пьет,каждый вечер он приходит домой пьяным. Дела его плохи -- за тримесяца он на моих глазах пожелтел и истаял. Люси думает, чтоэто от пьянства. По-моему, скорее от туберкулеза.-- Надо крепиться, -- говорит Люси.Я уверен, это ее гложет, но исподволь, неторопливо: онакрепится, она не в состоянии ни утешиться, ни отдаться своемугорю. Она думает о своем горе понемножку, именно понемножку,капельку сегодня, капельку завтра, она извлекает из него барыш.В особенности на людях, потому что ее жалеют, да к тому же ейотчасти приятно рассуждать о своей беде благоразумным тоном,словно давая советы. Я часто слышу, как, оставшись в номераходна, она тихонько мурлычет, чтобы не думать. Но целыми днямиона ходит угрюмая, чуть что никнет и дуется.-- Это сидит вот здесь, -- говорит она, прикладывая руку кгруди. -- И не отпускает.Она расходует свое горе, как скупец. Должно быть, она также скупа и в радостях. Интересно, не хочется ли ей поройизбавиться от этой однообразной муки, от этого брюзжанья,которое возобновляется, едва она перестает напевать, не хочетсяли ей однажды испытать страдание полной мерой, с головой уйти вотчаяние.Впрочем, для нее это невозможно -- она зажата.
"Маркиз де Рольбон внешне был безобразен. КоролеваМария-Антуанетта часто называла его своей "милой обезьянкой". Иоднако, он одерживал победы над всеми придворными дамами, и нефиглярствуя, как урод Вуазенон, а посредством магнетизма,который внушал красавицам страсть, толкавшую их на совершенныебезумства. Он интригует, играет довольно двусмысленную роль вделе с ожерельем и после длительных сношений с Мирабо-Тонно иНерсиа в 1790 году исчезает со сцены. Он появляется вновь уже вРоссии, где прилагает руку к убийству Павла I, а потомотправляется путешествовать в еще более дальние края -- Индию,Китай и Туркестан. Он обделывает сомнительные коммерческиедела, составляет заговоры, шпионит. В 1813 году он возвращаетсяв Париж и в 1816-м становится всемогущим: он -- единственныйнаперсник герцогини Ангулемской. Эта капризная старуха,одержимая зловещими воспоминаниями детства, завидев маркиза,расплывается в умиротворенной улыбке. Покровительствуемый еюРольбон делает погоду при дворе. В марте 1820 года он женитсяна восемнадцатилетней красавице мадемуазель де Роклор. Маркизуде Рольбону в эту пору исполнилось семьдесят, он на вершинепочестей, жизнь его достигла апогея. Семь месяцев спустя пообвинению в измене он арестован, брошен в темницу, где умирает,пробыв в заключении пять лет и так и не дождавшисьрасследования своего дела".Я с грустью перечитал эту заметку Жермена Берже(_7).Сэтих нескольких строк и началось мое знакомство с маркизом деРольбоном. Как он меня обворожил, как я влюбился в него попрочтении этих скупых слов! Из-за него, из-за этого маленькогочеловечка, я и оказался здесь. Возвратившись из своихстранствий, я с таким же успехом мог обосноваться в Париже илив Марселе. Но большая часть документов, связанных с длительнымипериодами жизни маркиза во Франции, сосредоточена вмуниципальной библиотеке Бувиля. Рольбон владел родовымпоместьем в Маромме. До войны в этом местечке еще жил один изего потомков, архитектор Рольбон-Кампуире, который умер в 1912году, завещав бувильской библиотеке богатейший архив: письмамаркиза, часть его дневника, разного рода документы. Я до сихпор еще не все разобрал.Я рад, что нашел свои заметки. Я не перечитывал их десятьлет. Мне кажется, мой почерк изменился: раньше он был болееубористым. Как я любил в тот год маркиза де Рольбона! Помню,однажды вечером (это было во вторник) я целый день проработал вбиблиотеке Мазарини. По переписке маркиза 1789--1790 годов яугадал, как ловко он провел Нерсиа. Было темно, я шел по авенюМен и на углу улицы Гэте купил себе жареных каштанов. Ох, исчастлив же я был! Я смеялся про себя, воображая, какуюфизиономию скорчил Нерсиа, вернувшись из Германии. Образмаркиза вроде этих чернил -- с тех пор как я начал имзаниматься, он заметно выцвел.Прежде всего я не могу понять его поведения начиная с 1801года. И дело не в том, что не хватает документов, --сохранились письма, обрывки воспоминаний, секретные донесения,архивы полиции. Документов, наоборот, едва ли не слишком много.Но этим свидетельствам недостает определенности,основательности. Они не противоречат друг другу, нет, но и несогласуются друг с другом. Словно речь в них идет не об одном итом же человеке. И однако, другие историки работают сматериалами такого рода. Как же поступают в подобных случаяхони? Что я, более дотошен или менее проницателен? Впрочем,такая постановка вопроса меня совершенно не волнует. Чего я,собственно говоря, ищу? Не знаю. В течение долгого времениРольбон-человек интересовал меня куда больше, чем книга,которую я должен написать. А теперь этот человек... человекначал мне надоедать. Теперь мне важна книга, я чувствую всебольшую потребность ее написать -- пожалуй, тем большую, чемстарше становлюсь сам. И впрямь можно допустить, что Рольбонпринял деятельное участие в убийстве Павла I, что потом онсогласился стать царским шпионом на Востоке, но все времяпредавал Александра в пользу Наполеона. Он вполне мог в эту жепору поддерживать переписку с графом д'Артуа, посылая тому неимеющие никакой ценности донесения, чтобы уверить графа в своейпреданности, -- все это вполне правдоподобно. Фуше в это жевремя играл комедию куда более сложную и опасную. Возможнотакже, что маркиз ради собственной выгоды продавал ружьяазиатским государствам.Да, бесспорно, все это он мог делать. Но это не доказано;я начинаю думать, что доказать вообще никогда ничего нельзя.Все это частные гипотезы, опирающиеся на факты, -- но ячувствую, что исходят они от меня, это просто способ обобщитьмои сведения. Однако сам Рольбон ни гуту. Вялые, ленивые,угрюмые факты группируются в том порядке, какой им придал я, ноэтот порядок навязан им извне. У меня такое чувство, будто впроцессе работы я просто отдавался игре собственноговоображения. И при этом, я уверен, пиши я роман, его персонажибыли бы более правдивыми или во всяком случае более забавными.
Три часа. Три часа -- это всегда слишком поздно илислишком рано для всего, что ты собираешься делать. Странноевремя дня. А сегодня просто невыносимое.Холодное солнце выбелило пыль на оконных стеклах. Бледное,белесоватое небо. Утром подморозило ручейки.Я сижу у калорифера, вяло переваривая пищу. Я знаю заранее-- сегодняшний день потерян. Ничего путного мне не сделать,разве когда стемнеет. И все из-за солнца: оно подернулопозолотой грязную белую мглу, висящую над стройкой, оноструится в мою комнату, желтоватое, бледное, ложась на мой столчетырьмя тусклыми, обманчивыми бликами.На моей трубке мазок золотистого лака, вначале онпривлекает взор своей иллюзорной праздничностью, но вот тыглядишь на трубку, и лак плавится, и не остается ничего, кромекуска дерева, и на нем большое блеклое пятно. И так со всем,решительно со всем, даже с моими руками. Когда бывает такоесолнце, лучше всего лечь спать. Но этой ночью я спал как убитый-- сна у меня ни в одном глазу.Мне так нравилось вчерашнее небо -- стиснутое, черное отдождя, которое прижималось к стеклам, словно смешное итрогательное лицо. А нынче солнце не смешное, куда там... Навсе, что я люблю: на ржавое железо стройки, на подгнившие доскизабора -- падает скупой и трезвый свет, точь-в-точь взгляд,которым после бессонной ночи оцениваешь решения, с подъемомпринятые накануне, страницы, написанные на одном дыхании, безпомарок. Четыре кафе на бульваре Виктора Нуара, которые ночьюискрятся огнями по соседству друг с другом, -- ночью они непросто кафе, это аквариумы, корабли, звезды, а не то огромныебелые глазницы -- утратили свое двусмысленное очарование.Отличный день, чтобы критически оценить самого себя:холодные лучи, которые солнце бросает на все живое, словноподвергая его беспощадному суду, в меня проникают через глаза:мое нутро освещено обесценивающим светом. Я знаю, мне хватитчетверти часа, чтобы дойти до крайней степени отвращения ксамому себе. Дудки. Мне это ни к чему. Не стану я такжеперечитывать то, что написал накануне о пребывании Рольбона вСанкт-Петербурге. Я сижу, уронив руки, или пишу какие-то жалкиеслова, зеваю и жду, чтобы настал вечер. Когда стемнеет, явместе со всеми окружающими предметами вырвусь из этой мути.Принимал Рольбон или нет участие в убийстве Павла I? Насегодня это главный вопрос: я уперся в него и, пока его нерешу, не могу двинуться дальше.Если верить Черкову, маркиза купил граф Пален. Большаячасть заговорщиков, утверждает Черков, хотела только низложитьцаря и заточить в тюрьму. (Кажется, Александр и в самом делебыл сторонником такого решения.) Но Пален стремился покончить сПавлом раз и навсегда. Маркизу Рольбону поручено было,переговорив с каждым из заговорщиков по отдельности, склонитьих всех к убийству."Он каждому из них нанес визит и с необыкновеннойвыразительностью представил в лицах сцену, которая должнаразыграться. Таким образом он пробудил, а может быть усилил, вних жажду убийства".Но Черкову я не доверяю. Это не трезвый свидетель, аполусумасшедший знахарь-садист: он всегда все сводит кдемонизму. Я совершенно не представляю маркиза де Рольбона вэтой мелодраматической роли. Он в лицах изобразил сценуубийства? Полноте! Маркиз -- человек холодный, ему несвойственно увлекать, он не живописует, он внушает, и этотспособ воздействия, бесцветный и невыразительный, может найтиотклик только у людей его пошиба -- рассудочных интриганов,политиков."Адемар де Рольбон, -- писала мадам де Шарьер, --рассказывая, не рисовал картин, не жестикулировал, неразнообразил интонации. Он говорил, полузакрыв глаза так, чтосквозь сомкнутые ресницы едва просвечивал ободок его серыхзрачков. Всего несколько лет назад я решилась наконецпризнаться самой себе, что он наводит на меня невыносимуюскуку. Его разговоры напоминают сочинения аббата Мабли".И этот человек своим мимическим даром способен был... Хотяв таком случае как ему удавалось соблазнять женщин? К тому жеСегюр описывает забавный случай, который кажется мнеправдоподобным:"В 1787 году неподалеку от Мулена на постоялом двореумирал старик, друг Дидро, воспитанный на сочинениях философов.Окрестные священники выбились из сил: старик не желал принятьсоборование -- он был пантеистом. Проезжавший мимо маркиз деРольбон, который не верил ни в Бога, ни в черта, побился обзаклад с муленским кюре, что ему не понадобится и двух часов,чтобы вернуть больного в лоно христианской церкви. Кюре принялпари и проиграл: больной, за которого маркиз взялся в три часаночи, в пять утра исповедался и в семь утра умер. "Неужели вытак сильны в диспуте? -- спросил кюре. -- Вы заткнули за поясвсех нас!" -- "А я вовсе не затевал диспута, -- ответил маркиз.-- Я просто запугал его адом".Так вот, верно ли, что он принимал деятельное участие взаговоре? В. тот вечер, около восьми, офицер из числа друзеймаркиза проводил Рольбона до дверей его дома. Если Рольбонснова вышел, как он мог пройти по улицам Санкт-Петербурга и непопасть под арест? Полубезумный Павел отдал приказ после девятивечера задерживать всех прохожих, кроме повитух и врачей.Неужто поверить нелепой легенде, будто Рольбон, чтобы добратьсядо дворца, переоделся повитухой? Впрочем, маркиз был на этоспособен. Так или иначе, по-видимому, доказано, что в ночьубийства дома его не было. Судя по всему, Александр всерьезподозревал Рольбона, потому что после воцарения поспешилудалить маркиза под предлогом какого-то невнятного поручения наДальний Восток.
Маркиз де Рольбон мне смертельно надоел. Я встаю.Передвигаюсь в худосочном освещении и вижу, как оно меняется намоих руках, на рукавах моей рубашки, -- не могу выразить, дочего оно мне противно. Зеваю. Зажигаю настольную лампу --может, ее свет заглушит дневной. Нет, лампа образует толькожалкую лужицу вокруг своей подставки. Гашу лампу, снова встаю.На стене зияет белая дыра -- зеркало. Это ловушка. И я знаю,что попадусь в нее. Так и есть. В зеркале появилось нечтосерое. Подхожу, гляжу и отойти уже не могу.Это отражение моего лица. В такие гиблые дни я часто егорассматриваю. Ничего я не понимаю в этом лице. Лица другихлюдей наделены смыслом. Мое -- нет. Я даже не знаю, красивоеоно или уродливое. Думаю, что уродливое -- поскольку мне этоговорили. Но меня это не волнует. По сути, меня возмущает, чтолицу вообще можно приписывать такого рода свойства -- это всеравно что назвать красавцем или уродом горсть земли или кусокскалы.Впрочем, есть одна вещь, которая радует глаз: повышевялого пространства щек, повыше лба мой череп золотитпрекрасное рыжее пламя -- мои волосы. Вот на них смотретьприятно. По крайней мере, это совершенно определенный цвет, и ядоволен, что я рыжий. В зеркале это особенно бросается в глаза--- волосы лучатся. Все-таки мне повезло: если бы мой лобукрашала тусклая шевелюра, из тех, что никак не могут решиться,пристать им к блондинам или к шатенам, лицо мое расплылось бымутным пятном, и меня воротило бы от него.Мой взгляд медленно и неохотно скользит вниз -- на лоб, нащеки: ничего устойчивого, все зыбко. Само собой, нос, глаза ирот на месте, но все это лишено смысла, лишено дажечеловеческого выражения. Однако Анни и Велин находили, что уменя живая физиономия, -- может, я к ней просто слишком привык.В детстве моя тетка Бижуа говорила мне: "Будешь слишком долгоглядеться в зеркало, увидишь в нем обезьяну". Но должно быть, ягляделся еще дольше -- то, что я вижу в зеркале, куда нижеобезьяны, это нечто на грани растительного мира, на уровнеполипов. Я не отрицаю, это нечто живое, но не об этой жизниговорила Анни; я вижу какие-то легкие подергивания, вижу, кактрепещет обильная, блеклая плоть. С такого близкого расстоянияв особенности отвратительны глаза. Нечто стеклянистое,податливое, слепое, обведенное красным -- ну в точности рыбьячешуя.Всей тяжестью навалившись на фаянсовую раму, я приближаюсвое лицо к стеклу, пока оно не упирается в него вплотную.Глаза, нос, рот исчезают -- не остается ничего человеческого.Коричневатые морщины по обе стороны горячечно вспухших губ,трещины, бугорки. Широкие покатости щек покрыты светлымшелковистым пушком, из ноздрей торчат два волоска: ну пряморельефная карта горных пород. И несмотря ни на что, этотпризрачный мир мне знаком. Я не то чтобы УЗНАЮ его подробности.Но все вместе вызывает у меня ощущение "уже виденного", отэтого я тупею и меня потихоньку клонит в сон.Мне хочется встряхнуться -- живое, резкое ощущение помоглобы мне. Я прижимаю левую ладонь к щеке и оттягиваю кожу -- взеркале гримаса. Половина моего лица съехала в сторону, леваячасть рта скривилась, вздулась, обнажив зуб: в расселинепоказалась белая выпуклость и розовая кровоточащая плоть. Не кэтому я стремился -- опять ничего нового, ничего твердого, всемягкое, податливое, уже виденное! Засыпаю с открытыми глазами,и вот уже мое лицо в зеркале растет, растет, это огромныйбледный, плавающий в солнечном свете ореол...Просыпаюсь я оттого, что едва не потерял равновесия. Ясижу верхом на стуле, все еще одурелый. Неужели другие тоже такмучаются, изучая свое лицо? Мне кажется, я воспринимаю своелицо так же, как ощущаю свое тело, -- каким-то подспудныморганическим чувством. Ну, а другие как? Маркиз де Рольбон,например? Неужели его тоже клонило в сон, когда он видел взеркалах то, о чем мадам Жанлис говорит: "Его опрятноеморщинистое личико, все изрытое оспинами, на котором былонаписано выражение какого-то особенного плутовства, бросавшеесяв глаза, несмотря на все старания маркиза его скрыть. Он оченьзаботился о своей прическе, -- добавляет мадам Жанлис. -- Я ниразу не видела его без парика. Но щеки у него были сизые, едвали не с черным отливом, потому что у маркиза была густаяборола, а он желал бриться сам и делал это очень неумело. Онимел обыкновение, по примеру Гримма, мазаться свинцовымибелилами. Мсье Данжевиль говаривал, что эта смесь синего сбелым придает Рольбону сходство с рокфором".Думаю, что маркиз был занятной личностью. Однако глазаммадам Шарьер он все-таки представлялся совсем иным. Насколько японимаю, она считала его скорее бесцветным. Может, собственноелицо понять невозможно. А может, это оттого, что я один? Люди,общающиеся с другими людьми, привыкают видеть себя в зеркалеглазами своих друзей. У меня нет друзей -- может быть, поэтомумоя плоть так оголена? Ни дать ни взять -- ну да, ни дать нивзять, природа без человека.Нет охоты работать, все валится из рук -- подожду, покастемнеет.
Дело плохо! дело просто дрянь: гадина. Тошнота, все-такинастигла меня. На этот раз нечто новое -- это случилось в кафе.До сих пор бувильские кафе были моим единственным прибежищем --там всегда людно и много света; теперь не осталось и их; а еслименя прихватит в моем номере, я и вовсе не буду знать, кудаскрыться.Я пришел, чтобы переспать с хозяйкой, но не успел открытьдверь, как Мадлена, официантка, крикнула:-- А хозяйки нет, она в город ушла, за покупками.Я ощутил резкое, неприятное чувство внизу живота -- долгийзуд разочарования. И в то же время почувствовал, как рубашкатрется о мои соски, и меня вдруг взяла в кольцо, подхватиламедленная разноцветная карусель; закружила мгла, закружили огнив табачном дыму и в зеркале, а с ними поблескивающие в глубинезала сиденья, и я не мог понять, откуда все это и почему. Язастыл на пороге, потом что-то сместилось, по потолкускользнула тень, меня подтолкнуло вперед. Все плыло, я былоглушен этой сверкающей мглой, которая вливалась в меня сразусо всех сторон. Подплыла Мадлена, чтобы помочь мне снятьпальто; она зачесала волосы назад и надела серьги -- я ее неузнавал. Я уставился на ее громадные щеки, которым не былоконца и которые убегали к ушам. На щеках, во впадине подвыступом скул особняком розовели два пятна, и, казалось, ониизнывают от скуки на этой убогой плоти. А щеки все убегали иубегали к ушам, а Мадлена улыбалась.-- Что будете пить, мсье Антуан?И вот тут меня охватила Тошнота, я рухнул на стул, я дажене понимал, где я; вокруг меня медленно кружили все цветарадуги, к горлу подступила рвота. С тех пор Тошнота меня неотпускает, я в ее власти.Я расплатился, Мадлена унесла блюдечко. Моя кружка плющитна мраморной столешнице лужицу желтого пива, на которой вздулсяпузырь. Сиденье подо мной продавлено: чтобы с него несвалиться, я плотно прижимаю к полу подошвы; холодно. Справа отменя на столике, покрытом суконной салфеткой, идет карточнаяигра. Войдя, я не разглядел игроков, я только почувствовал, чточастью на стульях, частью на столике в глубине шевелитсякакая-то теплая масса, мельтешат несколько пар рук. ПотомМадлена принесла им карты, сукно и в деревянной плошке жетоны.Игроков не то трое, не то пятеро, не знаю, у меня не хватаетмужества на них посмотреть. Во мне лопнула какая-то пружина --я могу двигать глазами, но не головой. Голова размякла, сталакакой-то резиновой, она словно бы еле-еле удерживается на моейшее -- если я ее поверну, она свалится. И все же я слышуодышливое дыхание и время от времени краем глаза вижубагрово-красный в белых волосках промельк. Это рука.Когда хозяйка ходит за покупками, за стойкой ее заменяеткузен. Зовут его Адольф. Я начал его рассматривать, ещеусаживаясь на стул, и теперь продолжаю рассматривать, потомучто не могу повернуть головы. Он без пиджака, в рубашке ифиолетовых подтяжках. Рукава Адольф засучил выше локтей.Подтяжки почти не видны на голубой рубахе, они затерты голубым,утонули в нем -- но это ложное самоуничижение, они не даютзабыть о себе, они раздражают меня своим ослиным упрямством,кажется, будто они, вознамерившись стать фиолетовыми, застрялина полпути, но от планов своих не отказались. Так и хочется имсказать: "Ну, решайтесь же, СТАНЬТЕ, наконец, фиолетовыми, ипокончим с этим". Так нет же, они -- ни туда, ни сюда, онизапнулись в своем незавершенном усилии. Иногда голубизнанаплывает на них и полностью их накрывает -- несколькомгновений я их не вижу. Но это лишь набежавшая волна, вскореголубизна местами вянет и появляются робкие островкифиолетового цвета, они ширятся, сливаются и вновь образуютподтяжки. Глаз у кузена Адольфа нет, под набухшими приподнятымивеками едва виднеются белки. Адольф сонно улыбается; время отвремени он фыркает, повизгивает и вяло отмахивается, как пес,которому что-то снится.Его голубая ситцевая рубаха радостным пятном выделяется нафоне шоколадной стены. Но от этого тоже тошнит. Или, вернее,ЭТО И ЕСТЬ ТОШНОТА. Тошнота не во мне: я чувствую ее там, наэтой стене, на этих подтяжках, повсюду вокруг меня. Онасоставляет одно целое с этим кафе, а я внутри. Справа теплаямасса зашумела, руки мельтешат сильнее. "Вот тебе козырь". --"Какой еще козырь?" Длинный черный хребет склонился надкартами: "Ха-ха-ха!" -- "В чем дело? Это козырь, он с негопошел". -- "Не знаю, не видел..." -- "Как это не видел, я пошелс козыря". -- "Ладно, стало быть, козыри черви". Напевает:"Козыри черви, козыри черви-червяки". Говорит: "Это что еще заштуки, мсье? Это что еще за штуки? Беру!"И снова молчание -- в глотке привкус сладковатого воздуха.Запахи. Подтяжки.
Кузен встает, сделал несколько шагов, заложил руки заспину, улыбается, поднял голову, откинулся назад, опираясь напятки. И в этой позе заснул. Вот он стоит, покачивается. С лицане сходит улыбка, щеки трясутся. Сейчас он упадет. Онотклоняется назад, все круче, круче, лицо его задрано кпотолку, но в ту минуту, когда он уже готов упасть, он ловкохватается за край стойки, восстанавливая равновесие. И всеначинается снова. С меня хватит, я подзываю официантку.-- Мадлена, будьте добры, поставьте пластинку. Ту, которуюя люблю, вы знаете: "Some of these days"(_8).-- Сейчас, только, может, эти господа будут против. Когдаони играют, музыка им мешает. А впрочем, ладно, я их спрошу.Сделав над собой чудовищное усилие, поворачиваю голову. Ихчетверо. Мадлена наклоняется к багровому старику, у которого накончике носа пенсне с черным ободком. Прижимая карты к груди,старик смотрит на меня из-под стекол.-- Пожалуйста, мсье.Улыбки. Зубы у него гнилые. Красная рука принадлежит неему, а его соседу, молодчику с черными усами. У этого усачагромадные ноздри, таких хватило бы накачать воздуха для целойсемьи, они занимают пол-лица, а дышит он ртом, при этом слегкаотдуваясь. Еще с ними сидит молодой парень с песьей головой.Четвертого игрока я разглядеть не могу.Карты падают на сукно по кругу. Руки с кольцами на пальцахподбирают их, царапая коврик ногтями. Руки ложатся на сукнобелыми пятнами, на вид они одутловатые и пыльные. На столикпадают все новые карты, руки снуют взад и вперед. Странноезанятие -- оно не похоже ни на игру, ни на ритуал, ни нанервный тик. Наверно, они это делают, просто чтобы заполнитьвремя. Но время слишком емкое, его не заполнишь. Что в него ниопустишь, все размягчается и растягивается. Взять хотя быдвижение этой красной руки, которая, спотыкаясь, подбирает карты: оно какое-то дряблое. Его бы вспороть и укрепитьизнутри.Мадлена крутит ручку патефона. Только бы она не ошиблась ине поставила, как случилось однажды, арию из "CavalleriaRusticana"(_9). Нет, все правильно, я узнаю мотив первыхтактов. Это старый РЭГТАИМ, с припевом для голоса. В 1917 годуна улицах Ла-Рошели я слышал, как его насвистывали американскиесолдаты. Мелодия, должно быть, еще довоенная. Но запись сделанапозже. И все же это самая старая пластинка в здешней коллекции-- пластинка фирмы Пате для сапфировой иглы.Сейчас зазвучит припев -- он-то и нравится мне большевсего, нравится, как он круто выдается вперед, точно скала вморе. Пока что играет джаз; мелодии нет, просто ноты, мириадыкрохотных толчков. Они не знают отдыха, неумолимаязакономерность вызывает их к жизни и истребляет, не давая имвремени оглянуться, пожить для себя. Они бегут, толкутся,мимоходом наносят мне короткий удар и гибнут. Мне хотелось быих удержать, но я знаю: если мне удастся остановить одну изэтих нот, у меня в руках окажется всего лишь вульгарный,немощный звук. Я должен примириться с их смертью -- более того,я должен ее ЖЕЛАТЬ: я почти не знаю других таких пронзительныхи сильных ощущений.Я начинаю согреваться, мне становится хорошо. Тут ничегоособенного еще нет, просто крохотное счастье в мире Тошноты:оно угнездилось внутри вязкой лужи, внутри НАШЕГО времени --времени сиреневых подтяжек и продавленных сидений, --его составляют широкие, мягкие мгновения, которыерасползаются наподобие масляного пятна. Не успев родиться, оноуже постарело, и мне кажется, я знаю его уже двадцать лет.Есть другое счастье -- где-то вовне есть эта стальнаялента, узкое пространство музыки, оно пересекает наше время изконца в конец, отвергая его, прорывая его своими мелкими сухимистежками; есть другое время.-- Мсье Рандю играет червями, ходи тузом.Голос скользнул и сник. Стальную ленту не берет ничто --ни открывшаяся дверь, ни струя холодного воздуха, обдавшего моиколени, ни приход ветеринара с маленькой дочкой: музыка,насквозь пронзив эти расплывчатые формы, струится дальше.Девочка только успела сесть, и ее сразу захватила музыка: онавыпрямилась, широко открыла глаза и слушает, елозя по столукулаком.Еще несколько секунд -- и запоет Негритянка. Это кажетсянеотвратимым -- настолько предопределена эта музыка: ничто неможет ее прервать, ничто, явившееся из времени, в котороерухнул мир; она прекратится сама, подчиняясь закономерности. Заэто-то я больше всего и люблю этот прекрасный голос; не за егополнозвучие, не за его печаль, а за то, что его появление такдолго подготавливали многие-многие ноты, которые умерли во имятого, чтобы он родился.И все же я неспокоен: так мало нужно,чтобы пластинка остановилась, -- вдруг сломается пружина,закапризничает кузен Адольф. Как странно, как трогательно, чтоэта твердыня так хрупка. Ничто не властно ее прервать, и всеможет ее разрушить.Вот сгинул последний аккорд. В наступившей короткой тишинея всем своим существом чувствую: что-то произошло -- ЧТО-ТОСЛУЧИЛОСЬ.Тишина.Some of these days,You'll miss me honey!(_10)А случилось то, что Тошнота исчезла. Когда в тишинезазвучал голос, тело мое отвердело и Тошнота прошла. В одномгновенье; это было почти мучительно -- сделаться вдруг такимтвердым, таким сверкающим. А течение музыки ширилось,нарастало, как смерч. Она заполняла зал своей металлическойпрозрачностью, расплющивая о стены наше жалкое время. Я ВНУТРИмузыки. В зеркалах перекатываются огненные шары, их обвиваюткольца дыма, которые кружат, то затуманивая, то обнажая жесткуюулыбку огней. Моя кружка пива вся подобралась, она утвердиласьна столе: она приобрела плотность, стала необходимой. Мнехочется взять ее, ощутить ее вес, я протягиваю руку... Божемой! Вот в чем главная перемена -- в моих движениях. Взмах моейруки развернулся величавой темой, заструился сопровождениемголоса Негритянки; мне показалось, что я танцую.Лицо Адольфа все там же, оно кажется совсем близким нашоколадной стене. В ту минуту, когда рука моя сомкнулась вокругкружки, я увидел голову Адольфа -- в ней была очевидность,неизбежность финала. Я стискиваю стеклянную кружку, я смотрю наАдольфа -- я счастлив.-- А я пойду так!Чей-то голос выделился на фоне общего гула. Это голосмоего соседа, разваренного старика. Щеки его фиолетовым пятномвыступают на коричневой коже стула. Он шлепает по столу картой.Бубновый туз.Но парень с песьей головой улыбается. Краснорожий игрок,склонившись над столом, следит за ним снизу, готовый к прыжку.--А я -- вот так!Рука парня выступает из темноты, белая, неторопливая, онамгновение парит в воздухе и вдруг коршуном устремляется вниз,прижимая карту к сукну. Краснорожий толстяк подпрыгивает:-- Черт побери! Бьет!В скрюченных пальцах мелькает силуэт червонного короля,потом короля перевертывают лицом вниз, игра продолжается.Красавец король явился издалека, его приход подготовленмножеством комбинаций, множеством исчезнувших жестов. Но вот ион в свою очередь исчезает, чтобы дать жизнь новым комбинациям,новым жестам, ходам и ответам на них, поворотам судьбы,крохотным приключениям без счета.Я взволнован, мое тело словно механизм высокой точности наотдыхе. Ведь я-то пережил настоящие приключения. Подробностей яуже не помню, но я прослеживаю неукоснительную связь событий. Япереплывал моря, я оставил позади множество городов, поднималсяпо течению рек и углублялся в лесные чащи и при этом все времястремился к другим городам. У меня были женщины, я дрался смужчинами, но я никогда не мог возвратиться вспять, как неможет крутиться в обратную сторону пластинка. И куда все этоменя вело? Вот к этой минуте, к этому стулу, в этот гудящиймузыкой пузырь света.And when you leave me(_11).Я, который в Риме так любил посидеть на берегу Тибра, вБарселоне вечером сотни раз пройтись взад и вперед по бульваруРамблас, я, который возле Ангкора в Бассейне Священного Мечавидел баньян, обвивший своими корнями храм Священных Змей, ясижу здесь, я существую в том же мгновении, что и игроки вманилью, я слушаю, как поет Негритянка, а за окном бродит хилаятемнота.Пластинка остановилась.И темнота вошла -- слащавая, нерешительная. Ее не видно,но она здесь, она отуманила лампы; в воздухе что-то сгустилось-- это она. Холодно. Один из игроков пододвинул другомурассыпанные карты, тот их собирает. Одна карта осталасьваляться на столе. Не видят они ее, что ли? Девятка червей.